К отъезду все было пересказано, расставались молча: не родные. Ради особой конспирации беглец позволил проводить себя лишь до такси, по его же настоянью вышли через заднюю скрытную калитку, где благодарная хозяйка вручила отбывающему попу узелок провианта, принятый с ритуальным поклоном – как когда-то поминальную кутью. Держась за что-то и, видно, сослепу, старуха все кланялась ему вдогонку, благодарная за душевное облегченье на расставанье с жизнью, которую без боли и сожаленья покинула три дня спустя.
В предвиденье неминуемых дорожных осложнений, по привычке русских, путешественник отправился на вокзал в одиночку двумя часами раньше расписания.
– Куда ехать-то? – обернувшись через плечо, спросил таксист.
– Голубь мой, куда я нонче направляюся, – ответил ему о.Матвей, – оттуда возврата нет, – и в ту минуту это была сущая правда, так как отправлялся он в свое скитание с твердым намерением сгинуть, бесследно раствориться в алтайских дебрях.
Глава XXVI
И вот уже двое суток о.Матвей ехал в поезде. Покачиваясь на верхней вагонной полке, было так славно и почти бесскорбно, как умершему, смотреть струящиеся внизу за окном паровозные искры, убегающие назад российские пространства, но всех дорог мира не хватило бы укачать его печаль. По ходу поезда, шедшего без остановок, уже пройдены были все фазы расставанья с прошлым – вплоть до момента, когда еще теплится мысль, но уже исчезает осязанье, и наконец затухающая надежда остается наедине со страхом – выйти наружу, где тебя охватит озноб потусторонней новизны. Все больней натягивалась соединительная нить с домом и семьей, не рвалась наотрез.
Усыпляюще прыгали в окне нитки телеграфных проводов, и первые два дня никакие посторонние впечатления не достигали его сознания. Лишь на третьи сутки стал различать своих попутчиков, прислушиваться к их беседам за откидным столиком. Однажды привлекла его вниманье чинная беседа и тема, близкая ему по судьбе и полузапретной специальности. На чей-то скрипучий вопрос – далече ли стопы наладил? – такой же стариковский голос отвечал, что вот, супругу схоронивши, направляется от горестных воспоминаний, с головой зарыться в глушь алтайскую, буде уцелел хоть клочок человечьей целины.
– Мне, вишь, от матери дар достался неприступные болезни маненько врачевать, за которые доктора не берутся, так что мой кусок хлеба завсегда при мне.
– То-то гляжу даве, надежно ты подковался, в самый раз по неприступным горам травку целебную собирать!
Тоже и о.Матвею еще днем, когда на станцию за кипятком выбегал, бросились в глаза подвязанные к котомке сапоги с несусветными подошвами чуть не в ладонь толщиной.
– Не скажи, – пояснил их, видимо, владелец, – нонешняя подметка неноская. Прежнюю-то, слыхать, во спирту томили, а теперь его самим забыться не хватает... Все обман да химия, да пришитая борода в ход пошли!
– Правда твоя, вещь стала ненадежная, на короткий срок жизни. Раньше-то в Расее избу ли, снасть ли домашнюю какую и внучатам ладили на бессрочную службу, а теперь абы на себя хватило! – И оттого, что сумерки, как и одиночество, располагают людей ко взаимному доверию, вдруг поведал собеседнику щекотливый пустячок, от чего в иное время и воздержался бы, пожалуй. – При дележке-то России, как почали разные расклевывать ее тысячелетнее добро, у кого клюв подлиньше, тем жирней досталося: золотые потиры церковные для причастия, перстни великокняжеские прямиком с теплого еще пальца, тоже буржуйские шубы енотовые. Нашему же Гавриле только и пришлось на долю при разгроме соседнего именьица малоношенные генеральские штаны – галифе, красные – что твое пламя. Единственно и сказали-то ему, чтобы вровень всем в ответе быть – «возьми и ты себе чего-нибудь, не с пустыми же руками домой идти!» Сам бы не посягнул на покойницкое-то. Не то чтобы тихий, а завсегда на гульбу опаздывал, когда уж прочие, отвалимшись, за песней сидели-качалися: сыты-пьяны и нос в табаке... Всю гражданку рук не покладая в них и провоевал, при такой амуниции в тылу сидеть зазорно. Под конец вдохновился было полностью на генерала укомплектоваться на манер знаменитого, тоже с четырьмя Георгиями земляка, да кончилась на беду! С разбегу, видать, будучи передового убежденья за всемирную справедливость, он у нас на селе и в колхозы загонял – где лаской, а где и смазкой во всю пятерню. Опять же как ему перечить в таких-то штанах! Тут заодно и переименовали нас в честь товарища Бела Куна для поддержания духа вроде. Не успели отгулять, повсеместно объявили гидру вылавливать, которая осталася от царского режиму. А поелику никак штанов не хватит кажному в середку заглянуть – какого он колеру изнутри, то и придумали заместо розыска по разверстке брать вроде продналога. С вашего, положим, селения Бела Кун выдать столько-то штук классового врага – кого на трудовые работы, кого на умерщвленье... И случись как на грех, по нашему району недобор получился против того, сколько по науке исчислено. И как мы стояли все на весенней лужаечке, то и глянулся приезжему наш Гаврилов в красных-то штанах, его и назначил главносопровождающим на тот свет... заедино с остальными горемышными и в теплушку грузили... А знамо дело, не сласть житуха лагерная, на лесном повале с темна и до темна, да стужа, по деткам тоска, да все впроголодь. Оно, может, и обошлось бы, кабы не передовое-то убежденье, а то с двух концов жгет. Мне на пересыльном один из тех краев встрелся, евошний сосед по нарам, про Гаврилу сказывал – быстро извелся, слинял вчистую, а штанам его все нипочем. По первому же году напала хворь таежная, чирьем покрылся, паек сократили. Ну, за ненадобностью и сменял свое сокровище лагерному барыге за полбуханки хлеба да сахару не четыре ли куска, а тот по цене чуть не вдвое уступил одному тамошнему уркану, которого в них же и застрелили через недельку за глупое словцо. Месяца два потом конвойный ими щеголял, пока не загнулся от сыпняка... Но, поди, и сейчас на ком-нибудь пламенеют. Подумать только, ткань какая в старое время без износу выпускалася, скольких хозяев пережила!
– Так ведь заграничная, поди? – усомнился было собеседник.
– Зачем же!.. И у нас в Расее кое-что ценное создавалося.
Лишь тут, поддавшись искушению надежды, и выдал свое присутствие о.Матвей, ибо во многих тогда судьба неведомого Гаврилы вызвала бы горячий отголосок.
– Извиняюсь, – свесившись вниз во тьму, спросил батюшка, – Гаврила ваш воротился ли домой из неволи-то?
Собеседники смолкли, застигнутые врасплох.
– Дальше судьба его теряется в неизвестности... – после паузы глухо отозвался рассказчик, и можно было догадаться, что и для него самого совсем иная начинка содержалась в повести о генеральских штанах.
Хотя в дальней дороге в числе попутчиков всегда найдутся занятные рассказчики о пережитых приключениях тогдашней жизни, так что и при собственных житейских обстоятельствах о.Матвея не скучно было бы ему добираться в обетованную алтайскую глушь, чтобы безвестно похорониться там, но неотступно преследовали его воспоминания обо всем, что навечно оставалось позади. И вдруг по прошествии трех суток паденья в никуда, повинуясь безотчетной потребности последний раз взглянуть на покинутое гнездо, почти в невменяемом состоянии, внезапно вышел на ближайшей станции, чтобы с таким же поездом дальнего следованья вернуться на прощальную минутку к окошку домика со ставнями.
Глава XXVII
Вдохновленный событиями и покушением на него со стороны классового врага в лице отрока Егора, фининспектор Гаврилов возвращался домой, мысленно восходя в самый зенит открывавшейся теперь перед ним карьеры.
По выходе из кладбищенских ворот два голоса громко заспорили в самой гавриловской середке, так что пришлось остановиться прямо посреди мостовой; ни души не виднелось кругом. Не замечая ледяной влаги на лице, глядел в моросящее небо и не без досады слушал их несвоевременные прения, пока укоры совести не уступили доводам самосохраненья, неписаному закону великих кораблекрушений: пробираясь к шлюпке по обломкам, позволительно ступить на утопающего, все равно идущего ко дну. Нет, пора, пора было всерьез приниматься за давно задуманное предприятие, которое в наиболее скромной словесной упаковке выразилось бы как штурм мира.