– Очень, очень интересно... – с простодушной любознательностью внимал тот. – Но все же, все же каков был приблизительно, если не секрет, средний годовой доход у папаши, когда вас покусал тот противный лев?

Такой дружественный гуманизм прозвучал в голосе морячка, что будущий старик Дюрсо непроизвольно попался в расставленную сеть коварства.

– Право, не скажу, потому что не знаю, да если бы и знал – не помню.

– Значит, так глубоко прокусил, что и память начисто отшибло? – дивился тот, предоставляя жертве время попрочней запутаться во лжи.

– Не в этом дело... – волновался Дюрсо, – а просто меня не допускали до финансов. До самой его смерти я был всего лишь трудящимся в труппе отца!

В доказательство последовали убедительные даты: лев кусал в одиннадцатом, Джузеппе умер в тринадцатом. Незадачливый наследник завел длинную повесть о своей в общем-то незавидно сложившейся жизни, целую одиссею, щедро пересыпанную искорками грустного юмора, чтобы не скучал собеседник. Особенно удалась ему история забавных ухаживаний за одной итальянской красавицей-жонглеркой, вознагражденных вполне счастливой женитьбой, кабы рождение дочки не пришлось оплатить преждевременной утратой юной супруги. Чудесный матросик только причмокивал да головой качал на житейскую экзотику незнакомой среды.

На протяжении очередной неполной недели самородку, по привычке добывать ценности из богачей, как вытряхивают монеты из копилки, удалось единственно сменой интонаций, без применения средств классовой борьбы, вытряхнуть из подневольного человека целиком и в трех тайничках размещенное достояние, считая по полторы штуки в три дня. Внезапное разорение и попутные переживания могли бы роковым образом сказаться на цветущем здоровье Дюрсо, если бы не чудом уцелевший четвертый – с некоторыми семейно-династическими реликвиями, да сердечное участие одной, в полусреднем возрасте, миловидной дамы, взятой в дом к осиротевшему ребенку, совсем туго пришлось бы вдовцу без женского пригрева и средств к существованью. К сожалению, кому-то не понравился подпольный, хотя бы и на хлеб насущный, сбыт помянутых фамильных безделушек на черном рынке, и около пяти лет Дюрсо подвергался холодной перековке в неблагоприятном климате, а по окончании срока не застал на пепелище ни девочки, переселившейся к могущественной заграничной родне, ни дамы сердца, вместе с порученным ей на сохранение фамильным, четвертым по счету, еле початым кладом. Бесправное положение лишенца плюс к тому атлетическое телосложение соперника, выступавшего в жанре античный силовой акт, удержали неудачника от напрасных телодвижений, нежелательных на краю пропасти. Конечно, пережитое тяжело сказалось на его психике, и влиятельные друзья правильно сделали, поместив на время в соответственную лечебницу, пока не утихла очередная кампания по искоренению последышей проклятого капитализма. В ту пору один на всем свете милосердный самаритянин Давтян привечал раздавленного Дюрсо миской дарового борща, и тот не пренебрегал ею: репутация образцовой нищеты надежно хранила его от соседской зависти, корыстного приятельства и классовой ненависти, бушевавшей во дворе. Но если прежние удары судьбы давали ему основания зачислять себе в предки Иова, Агасфера и деревянной пилой перепиленного пророка Елисея, то теперь, когда на случай обыска, все повычеркнули его из телефонных книжек, даже родная дочь с ее врожденной брезгливостью к бедности, в его родословную включились и Лир с гоголевским Поприщиным. Впрочем, Дюрсо и сам воздерживался от нескромных визитов: было бы крайним свинством притащиться на обед в приличное академическое семейство и вторично спятить, скажем, за пломбиром.

Зато бесстрашно бывал всюду, где не требуется приглашенья – в общежитиях у молодежи поделиться преданьями баснословной старины, посидеть у больничной койки угасающей цирковой звезды, чтобы через неделю проводить ее к месту окончательного пребывания... Навестил раз одну неблагополучную квартиру со следами разгрома после ночного обыска. Риск сурового возмездия за подобную дерзость, если бы даже польстился кто-нибудь вышибить дух из беспомощного старика, вполне окупался приобретаемой репутацией неподкупной совести цирка и хранителя его традиций. В таком качестве он изредка допускался на собрания и выступал в кулуарах в защиту все более разрушаемой цирковой экзотики, которая заодно с балаганной мишурой и старомодным ритуалом доставляет кураж и творческую сытость циркачу, приятельский шлепок по плечу служил ему сладостным признанием все еще длящейся принадлежности к таинственному культу цирка. В свою очередь, отсюда проистекали подразумевающиеся права, вроде доступа на свободные директорские места с причитающейся долей аплодисментов, когда коверные вовлекали его в свои потешные пантомимы... и стоявшая на выходе униформа отлично понимала, что за Дюрсо такой изображает возмущение в переднем ряду. Со временем, по мере отмирания прихотей и привязанностей, он так свыкся с последним своим прибежищем, что в цирк ежевечерне отправлялся как в должность, причем богемная кличка, освобождавшая старика от необходимости произносить на посмешище невежд свое титулом звучавшее династическое имя, сходила за экзотический псевдоним.

Глава XVII

Из-за нахлынувших дел всю ближайшую неделю Дымков так и не собрался к Дуне, а потом как-то не подвертывалось повода вспомнить о ней... В следующий раз она увидела его в неожиданной компании на речном вокзале в Химках, случайно, если не знать коварных, естественных со стороны его антипода, предпринятых действий. Повторялось обычное в природе явление, когда отслоившаяся от материнского лона несмышленая особь пускается в самостоятельные миграции по свету на страх и риск независимого существованья. Как и у художника, опустошенное ликование роженицы сменяется тоскою творческого одиночества, а дальше, по мере поступления слухов о головокружительной и неприличной для ангела карьере, тревожное родительское любопытство к судьбе своего детища последовательно проходило у Дуни все положенные стадии – от досады и обиды до боли и прямого раздражения. Был даже момент, когда из негодованья, затмившего естественную жалость к его обвисшим крыльям, она усиленно и напрасно старалась вычеркнуть Дымкова из себя, как смахивают мел пройденного урока, вернее – испустить его как вздох, с чего и наступает всякое выздоровленье.

К тому и сводились расчеты старика Дюрсо, чтобы захлестнуть добычу в водоворот событий. Невольно смущает легкость, с какой ему при его хворостях удалось приручить могучее и поначалу жизнеопасное существо таким старомодным доводом по нынешним временам, будто земные обязанности прибывающих ангелов состоят в навевании публике заведомо беспочвенных грез и миражей, да еще столь сомнительным способом, как цирковой аттракцион. Однако исключительный успех мероприятия вряд ли объясняется только оперативностью старшего компаньона или ребячьей падкостью младшего на дешевые приманки вроде лести, лакомств и подарочных зажигалок, которые, конечно, сам Дымков мог фабриковать быстрее и лучшего качества. Вообще подлежат особому уточнению причинные связи описываемых событий, которые, если сверху глядеть, концентрично располагаются вокруг таинственного первомайского свиданья, видимо, ради нейтральности состоявшегося на уединенной квартирке кладбищенского батюшки. Пристальному мыслителю сразу бросится в глаза наивная, в условиях тогдашнего политического сыска, почти детская конспирация важнейшего мероприятия, не соответствующая ни космическим целям последнего, ни могуществу представленных сторон... но здесь нельзя без пояснения. В то время как умственные науки склонны считать мир пылающим отголоском некоей универсально-запредельной вспышки чего-то, устарелое богословие видит в нем одновременно приз и арену предвечной битвы Добра со Злом. Что касается Никанора Шамина, то, занимая золотую середину, он помянутый старо-федосеевский эпизод примирительно толковал как чисто деловую, возможно, далеко не первую у них встречу тех же самых, первично-полярных, однако материально-сущих начал и колебался лишь насчет истинной цели: был то разведочный маневр – не затевает ли противник очередной каверзы, или чисто дипломатический зондаж на предмет, скажем, примиренья в отдаленном будущем. Во всяком случае, такая логика способна совместить в едином чертеже весь хаос наблюдаемых явлений, столь совершенных в математическом плане, сколь противоречивых и бессмысленных в моральном.