Никогда впоследствии не дознавалась причин поразившего ее тогда дымковского испуга, – непритворная искренность его вряд ли была доступна даже гениальному исполнителю. Впервые она ощутила вещи близ себя, которые боязно знать. «А вдруг и в самом деле суеверным старушечьим придумкам, не важно – в фантастическом отдаленье или в математическом допущенье по соседству где-то, и впрямь существует реальный, лишь по нехватке прозренья ускользающий от нас эквивалент?» Словно юпитером подсветили сбоку, все новые черты нездешности проступали в нем, несомненном провинциале, если в него вкладывать понятие выходца из безмерной, неблагоустроенной пустыни неба, а центром вселенной считать Театральную площадь в Москве. Появлялось неизвестное ей дотоле ущербное чувство личной неполноценности, как если бы приходилось приподымать голову, чтобы рассмотреть Дымкова в полный рост: и все равно не хватало. Правда, он и на деле приходился на целую голову выше ее, – в таком случае почему же раньше в их отношеньях все обстояло наоборот? Наблюдались и другие перемены, из них болезненней прочих была состоявшая из ощущенья голизны гадкая боязнь, что Дымкову с его иррациональной высоты самое потаенное видно в ней все равно как галька на дне озера, если с птичьего полета: уже появлялось там кое-что, переживания и мысли, которые желательно скрывать. Правда, она была еще ослепительно красива и молода, насколько это приложимо к незамужней в возрасте около двадцати семи, опять же если мерить с двух-, трехлетней точностью, – то есть на том пределе женской спелости, когда требуется ежеутренняя косметическая приправка – не для усиленья прелести, а лишь затушевать очевидное, целевое телесное цветенье. Однажды предприняв обзор сплошного праздника позади, она как бы чужими пальцами полистала такие ровные, ровные благополучные деньки без каких-либо трагических разочарований или романтических недугов, без досадных хотя бы упоминаний, заслуживающих житейских промахов и даже – мелких несчастий вроде кражи кошелька... вдруг ей захотелось оплакать начало жизни. Ибо не случалось в ней и тех равновесных, всевознаграждающих озарений, что по слухам родятся из каких-то обременительных и до поры дремлющих дарований, в свою очередь, пробуждаемых однажды катастрофическим потрясеньем... но кто же добровольно ищет слез? И так как помянутый стимулятор вдохновений, горе людское, в самой разнообразной сортности был представлен эпохой, а не имелось гарантии, что всякое душевное увечье непременно вознаграждается рождением шедевров, то Юлия и не стремилась запасаться впрок излишне ходовым товаром, который в преизбытке имелся под рукой.

Среда и в частности воспитавшая Юлию заграничная родня растили ее царствовать. Детские плечики рано научились уставать от тяжести воображаемой порфиры, а с годами девочка примирилась с необходимостью поступиться непроверенными знакомствами и забавами частного существованья ради ожидавшего ее сана. Но вот стали покидать любимицу баловавшие ее старики, а не сбывались их пророчества, – напротив, во избежание фиаско и несмотря на снижение требования к женихам, никто и присвататься не смел к внучке великого Джузеппе – даже когда естественное затухание династического ореола и окончательное, после дополнительных заходов очаковского матроса, крушение видов на приданое должны были, казалось бы, умножить количество женихов. Со всевозрастающим смятеньем листала она дни и встречи, тревожно вглядываясь в снующую возле толпу ледяных поклонников и таких же скользких друзей, и, не найдя на их челе осеняющих примет высшего, вполне земного, впрочем, избранничества, гнала прочь, отшивала – всех кроме одного, постоянного в ее свите Сорокина. Умнее и выгоднее остальных, он сам никогда не пробовал удачи, причем не в силу разделявшей их когда-то социальной пропасти, а просто в доме Бамбалски его помнили при незабываемо-смешных обстоятельствах, более горестных, чем нищенских лохмотьях, чем, кстати, и объяснялась собственная его менторская манера держаться с Юлией...

Конечно, такого кандидата, как цирковой иллюзионист с мистической подкладкой, партнер ее злосчастного отца к тому же, судьба могла предъявить Юлии разве в издевку, если бы не выявившиеся шансы оказаться ангелом вдобавок: титул несколько темный в наши дни. И тут в пору томительных колебаний она узнала случайно печальную историю некой Марины Мнишек, – ее насторожили приключения иноземки, погоревшей на сходной авантюре, тоже в смутное время и в той же стране. Призванный для исторической консультации мосфильмовский энциклопедист, без введения в курс дела, дал успокоительную справку в том смысле, что тот монастырский михрютка тоже не стоил и ногтя знаменитой польской панны, но Париж стоит одной обедни; надо полагать, подразумевалось – коронационной. Так женский цейтнот и боязнь оказаться посмешищем в глазах придворной черни заранее толкали Юлию на согласие, которого пока никто не добивался, и несмотря на выдержку, делать уйму суматошных, чаще всего подсознательных и оттого тем более стыдных приготовлений к предстоящему и любому, в какой бы форме оно ни вылилось, венчанию на царство.

Глава II

Считавшийся чуть ли не выродком в патриархальной семье гуляка и безбожник, будущий Дюрсо не перестал предаваться частным радостям жизни и после женитьбы. Молодожены разошлись вскоре после рожденья Юлии, – без ведома старших разъяренная мать увезла ребенка с собой за границу. Прерванные отношения стали налаживаться несколько позже, когда дальновидная бабка послала на родину фотографию девочки – не беззаботному кутиле, разумеется, а непосредственно деду. Стрела попала в цель, – сияющее, с кудряшками, трехлетнее существо тянулось к сердцу старика с объятьями, настолько бескорыстными в отличие от прочей сообразительной детворы, что уже в ту пору, случись такая неотложная необходимость, в них легко уместились бы два доходных дома с Крещатика да, пожалуй, и один из цирков в придачу. Знакомство заинтересованных сторон, происшедшее не раньше смерти матери и буквально в канун его собственной, было заблаговременно подготовлено в детской душе вереницей благодарных и фантастических впечатлений. В продолжение трех лет ящики драгоценных игрушек и разных экзотических лакомств, доставляемых чуть не со всего света, где имелись филиалы фирмы, чередовались с комично-безграмотными в фирменных конвертах под русской маркой, где старик собственноручно, порою жалкими при его могуществе словами, просил обожаемую внучку погостить у него в Киеве, пока жив... Не раз впоследствии и с несколько виноватым чувством за его неоправдавшиеся надежды, раскрывая тяжкий, с бронзовой лирой на лиловом бархате фамильный альбом, девушка подолгу вглядывалась в жесткое, с рыжевато-выцветшей бородкой лицо сухопарого человечка в своеобычном рединготе и ботфортах, как он всегда снимался, и все пыталась угадать, где у него там помещалась такая ненасытная нежность.

Непримиримая итальянская сторона согласилась, однако, предъявить богачу его внучку сразу по получении доверительно печальных известий от ее отца, рассчитывавшего по крайней мере на опекунские права, в случае собственного провала. Ввиду внезапного заболеванья великого Джузеппе было бы не в интересах Юлии, намекал он, чтобы многочисленная, отовсюду на погребальное пиршество слетавшаяся родня опередила в завещательном акте наиболее вероятную и, возможно, единственную наследницу. Указанное юридическое лицо было ближайшим экспрессом и под конвоем надежной тетки доставлено в Киев, но старику было плохо в те дни, и, несмотря на его предсмертное нетерпение, девочку в глухой двухэтажный особняк к нему на Фундуклеевской доставили лишь через неделю. За парадно убранным столом вперемежку с чопорной родней сидела местная финансовая знать, а в дверях теснилась с детками домовая челядь. Все не без волнения, в ожидании сюрприза, поглядывали на замысловатую посреди киноустановку, присланную накануне неким Ханжонковым, личным другом хозяина и по его просьбе. Больного ввезли в кресле, с пледом на ногах и почти не изменившегося, словно нечему было болеть в его ссохшемся организме, но прислуга ближнего окружения диву давалась на выдержку, с какою тот скрывал свое, уже непоправимое нездоровье. Старик молча присоединился ко всеобщему ожиданию какого-то высшего гостя, даже в тех исключительных обстоятельствах имевшего право на запоздание. Тайна раскрылась лишь при появлении строгой разряженной девочки с загадочно-долгим взором, каким она, уже привыкшая владычествовать, обвела собрание... И тут, по выражению лица у старого Джузеппе собравшиеся наследники, уже лязгавшие зубами в предвидении дележки, уразумели вдруг, какая грозная беда стряслась над ними. Для нее одной, маленькой царицы, было затеяно в неблагополучном доме торжество, в нарушение традиций завершаемое сеансом кинки: под таким названьем незадолго перед тем и к ужасу блюстителей русской речи вошел синематограф в бытовой обиход киевлян. Был показан боевик об одной покинутой красавице, как она спрятанным в муфте небольшим, в сущности, пистолетом простреливает огромного неверного мужчину в роскошных усах. И так как жаднее всех вглядывался в экран сын домовой прачки, оказавшийся поблизости мальчик лет четырнадцати, то ему-то, по окончании ленты попавшемуся на глаза, размягчившийся старик, несмотря на недомоганье, и дал полушутливый наказ – чтоб не забыл его милой внучки, когда сам научится крутить такие же чудесные картины из красивой жизни. Всем запомнившееся слово впоследствии стало выглядеть пророчеством и на протяжении лет становилось для созревающего режиссера Сорокина сперва напутствием мастера и посвящением в подмастерья, а там таинственным образом превратилось в само собой разумеющийся моральный должок прозорливому старцу, подлежащий оплате его юридическому преемнику в лице Юлии Бамбалски.