По личному впечатлению давешнего батюшки, как раз о.Матвея Лоскутова, прибывшего на недельку поклониться покоящимся в лавре угодникам и случайно до самого конца наблюдавшего похороны неизвестного ему богача Джузеппе, процессия никак не меньше двух часов, свиваясь в кольца и переливаясь звеньями, тянулась через весь город, так что голова ее примерно достигала ворот кладбища, а самый шлейф, вернее хвост ее, едва развертывался на противоположной окраине. Однако не масштаб погребального замысла или великолепие исполнения умилили провинциального, тогда всего лишь вятского священника, – даже не жуткое сходство процессии со змием иноверия, уползающим к себе в подземное убежище, а центральная в ней режиссерская придумка, сверкнувшая как драгоценность в тяжеловесной оправе события... Просто странно, как могла такая изысканная подробность гала-представления выветриться из памяти киевских старожилов! Впереди, тотчас за катафалком, в игрушечном кабриолетике ехала печально-надменная девочка рядом со столь же чопорной и недвижной дамой. Из опасения измараться взором о толпу, Юлия безотрывно глядела либо на траурные плюмажики своих пони, либо на хлопотливую птичку, всю дорогу порхавшую над главной колесницей: гувернантка пояснила, что это дедушкина душа. Незадолго до прибытия на место последняя улетела, возможно, по необходимости, пока не поздно, уладить какие-то незавершенные дела.
Разочарованная, если только не оскорбленная посмертной волей завещателя, родня разлетелась по домам чуть ли не на утро после похорон; так что годовая и трижды заупокойная в день молитва частично выполнялась с помощью со стороны нанимаемых лиц. Через замочную скважину, на уровне глаз, девочка могла наблюдать их, недостающих до обязательного по ритуалу десятка бедняков с Подола, – как они неприлично вздыхают там, нюхают вкусный воздух, взад и вперед выхаживают полутемную каморку близ кухни, маются в ожидании, пока благодетели приканчивают завтрак поблизости. В числе их находился и достигший тогда требуемого возраста будущий кинорежиссер Сорокин, еще раньше приспособленный сюда матерью, тамошней прачкой, на побегушки: в богатом доме всегда найдется чем занять неслышного, услужливого, голодного подростка четырнадцати лет. Девочке живо запомнилась эта, из-за глухоты, с громовым разговором суматошная женщина, настолько льстивая и несуразная, что сын уже в ту пору стыдился ее, – таких габаритов, что у Юлии возникало невольное раздражение от невозможности сразу охватить ее взглядом. Скудное вознаграждение за полуторный рабочий день, наполовину выплачиваемое горячим питанием с господского стола, без отлучки домой, вряд ли выглядело благотвореньем. Тем не менее никогда не скрываемые в семье Бамбалски – манера врожденного покровительственного превосходства одной стороны и подавленное чувство благодарного подчинения у другой – прочно сохранились, несмотря на изменившиеся социальные отношения, и во втором поколении, у младших. Закреплению такой неправомерной сорокинской зависимости, временами доходившей почти до безраздельного владения его личностью и, главное, неотменяемой никакими революциями на свете, способствовал один до ничтожности мелкий и гадкий эпизод, случившийся у них там вскоре после похорон деда. По делам какой-то срочной надобности пересекая столовую, подсобный мальчик заметил блюдо пирожных на буфете и среди них одно со взбитыми сливками, покрытыми голубоватой сахарной глазурью. По странному и жестокому совпаденью оно преследовало его, попадалось на глаза во всех кондитерских витринах по Крещатику, даже навестило его в одном, по летам и развитию несколько стыдном сновиденье. Отсутствие свидетелей, также искушение немедля утолить подлую мечту толкнули прачкина сына на неосмотрительный поступок. Однако, сверх ожидания, забившее ему рот сладкое облако не пролезало сразу, и тут, с комком в горле ощутив на себе чей-то взгляд, он поздно заметил хозяйскую девочку на втором марше парадной лестницы, уводившей в апартаменты хозяев. Склонив головку с бантом, она с нескрываемым интересом наблюдала комичное поведение подростка в перешитой из чего-го куртчонке с наставными рукавами и таких же куцых брючках.
В довершение беды, то ли с отчаянья, то ли по бессилью расстаться с добычей он машинально запихнул остатки себе за пазуху. Так они простояли четверть минутки, пока Женя не догадался слизнуть с губ липкую безвкусную пену, а девочка не насладилась созерцанием казни, после чего без смешка или спешки стала подниматься к себе в детскую... Забыть подобную картинку обе стороны никак не могли, и, пожалуй, единственным для Сорокина средством истребить тягостное воспоминание было бы совместно осмеять его в некоторых исключительных условиях, уравнивающих имущественное, да и нравственное положение партнеров, о чем при всей его знаменитости режиссер, разумеется, и мечтать не смел.
После революции молодой человек Сорокин, временно приютившийся на полуголодном пайке в местной газете, до поступления в тамошнюю кинохронику иногда по старой памяти продолжал навещать все еще благополучный, без продкарточек обходившийся дом Бамбалски, где нередко был оставляем на обед с обязательными расспросами о новостях и досадными при его самолюбии наставлениями. Показательно, что и по вступлении в славу он продолжал платить преданностью разоряемой фамилии за сомнительную ласку, преувеличенную в его воображении масштабом собственной его исходной нищеты. Несколько лет спустя, когда очаковский матрос уже приступил к вышибанию родовых капиталов из наследников Джузеппе, непосредственно с оставленного им опекуна, действующие лица столкнулись лицом к лицу уже в Москве, на интимной пирушке в честь удачного сорокинского кинодебюта. Тут, в предвиденье обычной тогда отсидки на предмет очередного отжатия сока, наследник Дюрсо высказал через тамаду завещательную надежду бессмертного земляка, пророчески указавшего ему путь из провинциального ничтожества, что восходящее светило кинематографии выполнит свой моральный долг перед его любимой внучкой. Смущенный непосильным обязательством дебютант виновато покосился на сидевшую возле пятнадцатилетнюю красавицу, а присутствующие запили шампанским, закрепили аплодисментами стеснительный для Сорокина договор, с каждым годом усложнявший его мироощущение по мере того, как убеждался в бесталанности будущей кинозвезды, порученной его водительству на тернистых тропах киноискусства. Так, постепенно вызревала в нем потребность скинуть с себя посмертную диктатуру господина с неминуемым как-нибудь бунтом прозревшего раба.
Последующие десять лет у Юлии, при всем ее незаурядном уме, протекли в напрасном ожидании звонка со студии о начале съемок. В том и состояло содержание века, что все напряженно и страстно желали чего-то, а она ничего другого, кроме кино, и не умела. Среднего зажитка теткин дом, куда девушка переселилась вследствие вынужденных и частых отлучек отца, превратился в штаб для подготовки племянницы к великой будущности. Родня по-прежнему вкладывала в нее свои гроши и заботы, как в акционерное предприятие, чтобы иметь пай под старость и, видимо, в расчете, что если киноцарствование Юлии и не состоится, то на свете найдутся и другие, достойные ее плеча порфиры. Уже был придуман броский афишный псевдоним, экзотической фонетикой своей суливший простодушному зрителю насыщенные гаммы универсального эстетического сервиса. Никто из ближних уже не сомневался в скорой и молниеносной карьере Юлии Казариновой, но требовался, конечно, подходящий конъюнктурный момент для такого штурмового броска на экраны мира. Последние годы положение усложнилось некоторыми общими, не для огласки, привходящими соображеньями, и теперь сам он, режиссер Сорокин, под натиском дружеских нажимов, ожиданий и вопросительных недоумений, не властен был отменить, отвергнуть свое дурацкое, из шутки лавинно образовавшееся обязательство. Обнаружилось вдруг, что от решения проблемы зависят не только судьбы людские, даже жизни, но и его собственная репутация. К развороту настоящих событий до того дошло, что при встрече со своей кандидаткой он первым спешил объяснить ей задержку студийных проб – то срочным правительственным заданием или загрузкой съемочных павильонов, то низким, не достойным ее качеством сценарной текучки, общим упадком литературы наконец. Бедняга изворачивался, юлил под ее невозмутимо-спокойным взором, – не мог же он, глаза в глаза, сослаться на отсутствие у Юлии того первостепенного в искусстве элемента, обычно не называемого вслух в социалистическом общежитии, чтобы не раздражать обделенное Богом большинство, – если бы он существовал, разумеется.